Акулина замолчала и стала делать то, что ей приказывали. Но и она вздохнула.
Наконец в зале на диване была готова постель. Но Кыскин почему-то медлил идти туда. Он присел на сундук и вяло проговорил, обращаясь к жене:
— Так-то, Маша!.. Ну-ну, что делать! Видно, бог указует нам окончание!
А когда жена, решившаяся сразу переменить образ жизни, сказала ему весьма решительно: «пора спать!» — Кыскин предложил ей поцеловаться, говоря: «В последний раз!.. ведь пойми!» Когда же супруга поцеловала его, Кыскин долго еще не мог оставить ее, потому что плакал и вытирал слезы. Плакала также и жена.
— Ну ступай, ступай! — проговорила она наконец, поспешно отирая слезы.
— Маша! — произнес супруг.
— Пора! Двенадцатый час!.. Ступай! будет!
Наконец Кыскин должен был отправиться на новоселье. Но и тут он не утерпел и остановился в дверях.
— Как ты думаешь, — сказал он, — затворять двери или так оставить — открытыми?
Решено было оставить «так».
Затем снова было предложено: не лучше ли будет, если диван поставить против дверей, так чтобы не было скучно и при случае можно было сказать слово?
Решено было диван передвинуть по желанию Кыскина. Наконец кое-как все уладилось.
Несколько минут продолжалось самое упорное молчание. Оба супруга, чувствуя себя в новом положении, не могли скоро уснуть; но, чтобы не подать друг другу подозрения в неудобстве новых помещений, старались притвориться спящими и оба молчали.
— Маша! — робко проговорил, наконец, муж.
— Гм?
— Ты спишь?
— Нет… не спится что-то…
— И мне, брат, что-то не спится…
— Новое место!
— То-то я думаю… Не от нового ли в самом деле это места?
— От нового. Спи!
Снова настало молчание. На этот раз оно продолжалось дольше прежнего, потому что в голове Кыскина мелькнула такая мысль: «Ну а что если дадут прибавку?» И поэтому он долго думал о разных разностях до тех пор, пока в спальне жены не раздался шопот:
— Иван Абрамыч!
— Я, матушка?
— Спишь?
— Нет, что-то, милая ты моя, не спится… Я так полагаю: не от нового ли это места?
— Это от нового. С непривычки!
— Должно быть, друг мой, что с непривычки…
— Который-то теперь час?
— Час-то? Да, пожалуй, час первый…
— Какая позднота! Пора спать. Спи! Пора!
Иван Абрамыч вздохнул, и молчание водворилось еще более продолжительное. Он чуял, что и жену его мучит та же тоска, какую испытывал и он. «Господи! — думал Кыскин, — ну не чудн_о_ ли? Что теперича я такое?.. Умер! совсем умер!.. Н-но… — вдруг мелькнуло у него в голове. — Ну а ежели господь пошлет прибавку?» Тут ему представилась картина, происходящая в его семействе по получении прибавки; в этой картине он прежде всего увидел, как все радуются. Решительно все: от двухлетнего ребенка до кухарки Акулины, — все счастливы, все довольны…
— А бог-то? — вдруг проговорил Кыскин.
— Чего ты? — послышалось из спальни…
— Нет, это я так!.. Что-то не спится!
— Спи! спи! — ворочаясь, говорила жена.
— Право, что-то все того… — поворачиваясь лицом к спине дивана, бормотал муж. — Блохи не блохи, а так что-то…
— Спи! там блох нет ни одной.
— Да то-то я думаю: откуда блохам быть? Так что-то.
— Никаких блох нету, а это от нового места.
— Должно быть, что от нового места. Как-то так всё…
— Спи!
Жена замолчала, а в голове Кыскина снова явился вопрос: «А бог-то?» И вслед за этим мысль его в одно мгновенье перелетела чрез множество всевозможных затруднений, тяготевших на его семейной жизни и за несколько минут перед этим сознанных вполне, непреложных и очевидных для всякого. Что-то упорно побуждало его ни под каким видом не разрушать сложившуюся картину семейной жизни, влагало в него какую-то невероятную решимость отказаться от куска хлеба для того, чтобы удержать за собою единственную сердечную привязанность вполне, без ограничений; и тут же мелькала перед ним картина безотрадного существования, если он переломит себя и захочет «подумать о душе»… «Господи! — шептал он, — Маша!..»
— Маша, ты спишь? — произнес он вдруг громко. Но жена не отвечала.
«Спит!» — подумал он.
А она долго еще не спала, долго еще думала, крепко прижавшись к подушке, то же самое, что и муж ее; но она яснее его смотрела на вещи и тверже решилась заглушить в себе всякую мысль, как только мысль эта наталкивала ее на вопрос: «А бог-то?» Поэтому-то она и не отвечала мужу, когда тот назвал ее. Притворясь спящей, она слышала, как Иван Абрамович ворочался на диване, охал, шептал: «Господи! Господи!»
— Спишь? — опять послышалось из зала.
Она поспешно закуталась в одеяло с головой и не отвечала. Раскрыв глаза под одеялом, она упорно старалась не думать ни о чем. Как бы рада она была, если бы голова ее превратилась в камень! Долго продолжалось это напряженное состояние, наконец глаза ее начали слипаться, сон все больше и больше охватывал ее, и вдруг…
— Кто это? — в испуге вскрикнула она.
— Там в окошко дует… всю спину простудил… озяб! — бормотал Иван Абрамыч, держа в руках подушку…
Чрез несколько месяцев Иван Абрамыч сидел за ужином и думал — кого бы пригласить в кумовья? Физиономии его и жены были убиты, и сердца растерзаны: диван давно уже стоял на старом месте, а прибавки по-прежнему не дали…
По окончании ужина Иван Абрамыч вздохнул и сказал:
— Теперь, Маша, уж действительно надобно подумать нам! Довольно! как ты думаешь?..
Жена молчала.