Том 1. Нравы Растеряевой улицы - Страница 91


К оглавлению

91

Я опять молить его, ничего не говорит — идет; вижу, выкинул какую-то тряпку, вместе с сухарями попала, и скрылся в лес… Что делать? Ничего не могу в слезах придумать, только думаю: господи! за что? Пойду прямо… Шла-шла, очутилось предо мною село… Идет баба. «Милая! где тут расправа?» Указала мне баба расправу, — пошла я. Сидит писарь. «Что тебе?» Так и так… Солдат ограбил…

Писарь подумал, говорит: «Надо допрос сделать…» Я говорю: «Хоть к присяге сейчас…» Писарь опять подумал. «Есть у тебя деньги?» (А деньги я на груди зашила.) — «Есть». — «Сколько?» — «Два целковых». — «Давай!» Дала я ему два целковых, написал он. «Придешь, говорит, в Москву, объяви по начальству»… Сокрушаюсь я. Пришла в Москву. Улицы длинные, дома каменные, ничего не разберу; у кого спросить — не знаю. Подхожу к служивому, говорю, так и так: «Солдат меня ограбил, отнял все, в лес ушел, нельзя ли мне какую бумагу дать?» — «Так у тебя нет виду-то?» — «Есть, говорю, так, махонькая записочка». — «Записочка?.. Пойдем». Пошли мы; приводит он меня в горницу и говорит чиновнику: «Ваше благородие! вот на улице бродягу взял…»

Чиновник посмотрел на меня. «Посадить, говорит, ее на хлеб, на воду!» Сижу я в тюрьме, плачу-рыдаю. Дали мне работу — корпию щипать (в те поры войну воевали). Сижу день, сижу неделю. В конце недели идут за мной к допросу. «Какого звания?» Я говорю: «Женского…» — Я это все расскажу, запишут; опять сижу. Однова входит ко мне женщина; начала я ее молить: «Милая! отыщи ты мне Грузинскую полковницу, с мужем они тут живут. Была у них в деревне, гостила, так говорила барыня эта мне: „Приходи, говорит, к нам в Москву“… Отыщи, красавица, я тебе награжу!» — «Есть деньги?» — «Есть». — «Давай целковый, отыщу!» Дала. Взяла женщина эти деньги, и след простыл. Проходит так, милые мои, месяц, а может, и больше. Я дни-то совсем перезабыла, ничего не помню. Призывают меня в часть, связали руки веревочкой, повели в другое место. Тут тоже допрос пошел: «Какого звания?», «На каком основании?» — все как прежде. Я им говорю: «У меня солдат сумку украл, нельзя ли отыскать, в сумке и билет есть; там это все прописано…» — «Посадить!» Связали руки веревочкой, повели в другую тюрьму. Сижу я здесь месяцев пять. Выходит однова женщина. «Милая! говорю, сыщи Грузинскую полковницу. Я тебя награжу».

Взяла женщина деньги — и след простыл! Работу тут мне всякую давали: рубашки стирала, полы мыла, все, все делала, никакой ниоткуда помочи не вижу. А тут слышу-послышу, бытто дело мое решилось, бытто сказано — пересадить бабу в острог. Услыхала я это, к частному смотрителю; начала его упрашивать, ноги целую: «Чем я виновата? за что столько время в тюрьме неповинно сижу? Ежели бы мне Грузинскую полковницу сыскать…» — «Какую?» — «Анну Митревну». — «Ты ее знаешь?..» — «Как не знать!» и все рассказала. «Ах, говорит, ты, дура-дура! зачем же ты прежде не сказала, я б тебя пустил на свободу. Я сам Грузинскую полковницу знаю». Тут вскорости меня и выпустили. Уходила я, смотритель говорит: «Совсем про тебя у меня из ума вон: дело твое пустое, забываешь иной раз. Скажи ты мне раньше, не сидела бы в тюрьме восемь месяцев… Ну, с богом! Поминай раба Порфирья со чады» (это его-то). Ну, так я и пошла в Соловки…»

— Эка тебя тиранили-то! — сказала чиновница.

— Да, милые, было. Всякий надругается, всякий норовит как хуже для тебя сделать. Право слово! Пакостят ни за что. Однова иду, вижу, едет верхом молодец какой-то… В поле дело было. Поровнялся со мной, говорит кротко таково: «Подойдите, говорит, старушка праведная!» Я подошла. Как он меня плетью вдоль всеё спины. «Поминай Петра!» И ускакал. А я лежу на земи, охаю…

Гавриловна несколько времени помолчала и потом сказала:

— Ну, пора спать вам. Пойтить и себе вздохнуть!

— Посиди пока!

— Нет, пойду! Надо идтить! Завтра рано вставать нужно.

В это время в сенях что-то стукнулось или упало.

— Что такое? — сказала испуганно чиновница. — Марья! Посмотри-ка! Господи Иисусе Христе!

Марья вышла в сени, и потом из-за запертой двери слышно было, как она сердито говорила:

— Полуношники! Что эт такое? Удивительно, как это в вас никакого стыда нету… Право! — добавила нянька, входя в горницу и притворяя дверь.

— Что такое?.

— Да это наши любезные. Аксютка с кучером игры подняли. Она на него ушат воды вылила, а он ее водоносом…

— Ишь, каторжные! На морозе разгулялись, — ядовито сказала Гавриловна.

— Прижал ее к двери, кажется, уж не дохнуть, а все грохочет!

В это время в дверях показалась фигура чиновника в халате, шерстяных носках и с взлохмаченной головой.

— Что ж чайку-то? — сонно сказал он жене, почесывая в затылке.

— Слава богу, в двенадцатом часу-то? Пожара наделать?..

— Полчашечки!

— Где я тебе возьму? Самовар кипел, кипел, двадцать раз будила, как бревно бессловесное! Нету чаю!.. вставай раньше!

— Ну, я водочки, да того… Постель надо перестлать…

— Опять спать?

— Что ж делать-то?

Жена не возражала; она и сама понимала, что делать действительно нечего.

Через десять минут чиновник снова храпел.

— Подвинься, — говорила жена, влезая на кровать. — Что это, поперек кровати лег; как повалился, так и заснул. Подвигайся!

Но чиновник уже безмолвствовал.

Задача

(Из чиновничьего быта)

Чиновник Кыскин только что воротился с кладбища, где похоронил своего двухнедельного ребенка. Он в задумчивости ходил по темной комнатке, носившей неподходящее название зала, и, раздумывая о разных разностях, по временам подходил к окну, чтобы отереть слезу, так как о смерти ребенка ежеминутно напоминал запах ладана, оставшийся еще в комнате. Темный ли зимний вечер, или этот запах ладана, или, наконец, грустное настроение, следствие похоронной церемонии, взволновало его, только Кыскин раздумался о своей прошлой жизни: то вспоминал он сладкую минуту получения первого чина, то не менее сладкую минуту женитьбы, и затем эти отрадные минуты сразу замирали в воспоминаниях о тяжелых годах нужды и заботы. Главным образом душу его возмущала невозможность увеличить собственное семейство; крошечное жалованье, множество трат на семью, уже существующую в громадных размерах, ясно доказывали ему, что дальнейшее приращение семейства невозможно, иначе непроглядная нищета грозит и ему, и жене, и его детям. Все это весьма убивало Кыскина: он был еще молод, любил жену и семью, и вот теперь должен отказывать самым отрадным и единственно не зависящим от служебных обязанностей движениям собственного сердца. Такие мысли уже давно залетали к нему в голову; несколько лет тому назад он уже начал поговаривать на крестинах того или другого из своих детей, что «это уж последний!» Но гости подмаргивали ему одним глазком и весьма сомневались в этом.

91