Свалив все это на стойку, он взял один огурец и, шмыгая им по боку, говорил Порфирычу:
— Какая, братец ты мой, комедия случилась… Алещку Зуева, чать, знаешь?
— Ну?
— Ну. То есть истинно со смеху уморил!.. Малый-то замотался, опохмелиться нечем. Что будешь делать!.. Сижу я, никак вчерась, вот так-то на крылечке, гляжу, что такое: тащит человек на себе ровно бы ворота какие. Посмотрю, посмотрю — ко мне!.. «Алеха!» — «Я». — «Что ты, дурак?» — «Да вот, говорит, сделай милость, нет ли на полштоф, я тебе приволок махину в сто серебром…» — «Что такое?» — «Надгробие», говорит. Так я и покатился! Это он с кладбища сволок. «Почитай-кось, говорит, что тут написано?..» Начал я разбирать: «Пом-мя-ни». — «Ну, вот я и помяну», говорит… Хе-хе-хе!
Смех…
Лубков откусывает пол-огурца.
— Кам-медия! — говорит он, усаживаясь снова на крылечке.
Настает общее молчание. Жена Лубкова грозит кулаком около самого носа Порфирыча. Тот сладко улыбается, полузакрыв глаза…
В обиталище Лубкова он делал дела пополам с шуткой; но я не стану изображать, каким образом тут в руки Порфирыча попадала та или другая нужная ему вещица, отрытая в ящике с сборным железом. Все это делается «спрохвала», тянется от нечего делать долго, но вместе с тем, благодаря талантам Порфирыча, не носит на себе ничего отталкивающего. Самый процесс обирания Лубкова весьма мил. Жадности или алчности не было вообще заметно в действиях Прохора Порфирыча: на его долю приходилось слишком много такого, что можно было брать наверняка, без подвохов и подходов; да кроме того, даже при таком тихом образе действий, Порфирыч мог еще подготовлять себе надобную минуту. Уходя от нужного человека домой, он находил полную возможность сказать ему: «Так смотри же, за тобой осталось… Помни!» Вообще особенность Прохора Порфирыча состояла в уменье смотреть на бедствующего ближнего одновременно и с презрительным сожалением, и с холодным равнодушием, и расчетом, да еще в том, что такой взгляд осуществлен им на деле прежде множества других растеряевцев, тоже понимавших дело, но не знавших еще, как сладить с собственным сердцем.
Взяв от понедельника все, что можно взять наверняка, Прохор Порфирыч, спокойный и довольный, возвращался домой. Поджидая у перевоза лодку, он присел на лавочке, закурил папироску и разговорился с своим соседом. Это был старик лет шестидесяти, с зеленоватой бородой, по всем приметам заводский мастер. На коленях он держал большой мешок с углем.
— Что же, ты бы работы поискал, — говорил внушительно
Прохор Порфирыч.
— Друг! работы? По моим летам теперича надо бы понастоящему спокой, а я вон…
Старик как-то пихнул мешок с углем.
— Стало быть, нету, — прибавил он. — Что я знаю? Всю жизнь колесо вертел, это разве куда годится?
— Плохо! Ну, и… того, потаскиваешь уголек-то?
— И — да! братец мой… Я в эфтом не запираюсь: которые господа у меня берут, те это знают: «Что, старичок, подтибрил?» — «Так точно, говорю, васскородие!..» Так-то! Ничего не поделаешь!
Старик замолчал и потом что-то начал шептать Порфирычу на ухо, но тот его тотчас же остановил.
— Ты, старина, таких слов остерегайся!
Старик вздохнул. Лодка причалила к берегу, и в нее вошла толпа пассажиров: «казючка» (женщина зареченской стороны), больничный солдат с книгой, два мещанина, старик и Прохор Порфирыч. Лодка тихо отплыла от берега.
— Вытащили его? — спрашивал один мещанин другого.
— Вытащили… Главная причина, пять дён сыскать не могли: шарили, шарили… Раз двадцать невода закидывали, нет да на поди… А он, что же? какую он штуку удрал!..
— Н-ну?
— Знаешь ключи-то у берега? Он туда и сковырнись, засел в дыру-то, нет — да и полно!
— Вот тоже наше дело, — заговорил солдат с книгой. — Я говорю: васскородие, нешто голыми людей хоронить показано где? А он мне…
— Это к чему же речь ваша клонит? — иронически перебил Порфирыч.
— Чево это?
— В как-ком, говорю, смысле?
Старик прищурился и, видимо, не расслышал иронических слов соседа.
— Он-то, что ль? — заговорил старик. — О-о-о! Он смыслит!
Еще как концы-то прячет! Ты, говорит, богом тоже в наготе рожден. Бона ка-ак!..
Порфирыч, откинувшись к краю лодки, с презрительной улыбкой глядел на полуглухого старика, который начал медленно набивать табаком свой золотушный нос.
— Он, брат, пон-нимает!..
Выйдя на берег, Порфирыч повернул налево, мимо каменной стены архиерейского двора. У задних ворот, выходящих на реку, стояло несколько консисторских чиновников в вицмундирах; одни торопливо докуривали папиросы, другие упражнялись в пускании по воде камешков рикошетом и делали при этом самые атлетические позы. У берега бабы и солдаты стирали белье, шлепая вальками. Порфирыч пошел городским садом. На лавке, среди всеобщей пустынности, сидел какой-то отставной чиновник в одном люстриновом пальто и в картузе с красным околышем. Это современный капитан Копейкин.
Принеся на алтарь отечества все во время севастопольской кампании, то есть съев сотни патриотических обедов, устраивавшихся для ополченцев, он и теперь как будто ожидает возвращения такого же счастливого времени. Рядом с ним была женщина подозрительного свойства; она как-то особенно пристально всматривалась в лицо проходившего Порфирыча и делала томные глаза.
— Костенька! — сказала она, — мне скучно!
— А мне черт с тобой! — злобно прорычал собеседник.
— Как вы вспыльчивы!
Скука, жара…
В середине сада, в кругу, обставленном разросшимися акациями, сидит несколько темных личностей, что-то оборванное, разбитое; одни дремлют, прислонившись спиной к дереву, другие лежат на лавке, подставив спину солнцу.