— Вы уходите?
— Да-с… Нужно… кой-куда…
— В таком случае, — нехотя мямлит Бабков, — не смею вам мешать…
Хозяин не возражает. Бабков слишком неохотно отыскивает шапку, еще неохотнее напяливает перчатки, мучительно сознает, что все погибло!.. Мерзкая фигура хозяина видимо оживляется благодаря исключительно скорому удалению гостя. Хозяин жмет ему руку и с полуулыбкой говорит:
— Куда-нибудь спешите?..
— Да! нужно…
— Дела? — вопросительно вскидывая глазами, прибавляет хозяин…
— Д-да…
— Гм…
Хозяин берет подсвечник и провожает Бабкова в переднюю; полуулыбка не сходит с его губ; эта же улыбка и даже некоторое насмешливое высовывание языка видится ему, Бабкову, во всем: стены, окна, шапка, надетая на голове его, перчатки — все это жестоко смеется. Чтобы придать свиданию хоть какой-нибудь оттенок порядочности, он вдруг останавливается на пути к двери и, спохватившись, произносит:
— Ах, да! Помните вы Зубилова? Брюнет?
Хозяин припоминает…
— Там же, у Кузьмы Данилыча?.. Этакой весельчак… Еще, помните, все хохотали…
— Нет-с, не припомню…
— Умер!..
— Скажите!!
— Пять человек детей — без средств.
— Гм. Царство небесное… Семен, запри за ними…
— До свидания.
— До приятного свидания. Запирай!
— Пошел! — кричит рассерженный Бабков извозчику.
— Куда прикажете?
— Прямо! Куда бы это? вот положение!
На перекрестках извозчик слегка придерживает лошадей, полагая, что барин прикажет повернуть.
— Прямо!..
Извозчик мчит Бабкова все прямо, все прямо…
Николай Федорович Бабков, который так неожиданно явился и исчез, имел, как и все, своих папеньку и маменьку. Маменька умерла, оставив его пяти лет, и когда четырнадцатилетний Коля, запыленный и загорелый, приехал домой из уездного города, где жил у родственника и учился в уездном училище, вся семья Бабковых состояла из отца, двух братьев, считая Колю, и сестры. Отец происходил из простых крестьян и служил в военной службе. Долгая и не останавливавшаяся ни на минуту в течение двадцати пяти лет вытяжка выкурила из него ту мужицкую дурь, которая иногда подзадоривала двинуть в чью-нибудь рыжую физиономию, ту мужицкую дурь, которая в другой раз подзадоривала на такое словцо, от одного появления которого мог бы испортиться воздух на десять верст в окружности. Постепенно выходила эта дурь и, наконец, исчезла совсем, когда на рукаве явилась какая-то нашивка, а в груди забушевал кашель, напоминавший бой испорченных часов, доносящийся из пятой комнаты; прошла мужицкая дурь, — и там, где прежде чувствовалась дрожь негодования, теперь выступал робко пот и слова не сходили с языка. Да и слов-то в эту пору своих не было никаких. — Федор Никитич мог понимать только то, что рекомендует служаку; только «рад стараться», «слушаюсь», «виноват» находились в его вытрезвленной голове, а эту голову он считал только мишенью, в которую рано или поздно попадет чья-нибудь басурманская пуля. Охотно нес он эту голову, яро наскакивал на летевшую без толку пулю, все больше и больше убеждался, что в жизни существует одно мудрое правило «терпи». Терпел и выслужился в офицеры… Тут он вспомнил, что когда-то, очень давно, — он знал другую, свою жизнь, такую жизнь, какою живут все добрые люди; вспомнил он, что у добрых людей есть жены; жены эти по воскресным дням ходят с ними к обедне, по будням стряпают, сидят под окнами и разговаривают; узнают и разгадывают сны и родят детей. Захотелось Федору Никитичу своей жизни; захотелось ему жены и спокою. После выхода из службы был он управляющим у вдовы Крюковой — богатой барыни. Барыня эта и женила его на своей компаньонке, бедной, в чем-то провинившейся девушке, успевшей привыкнуть ко всему мишурному блеску барской жизни, успевшей обзавестись такими возвышенными предметами, как — разбитое сердце, несбывшиеся мечты, разочарование и проч. и проч. Федор Никитич не понимал всех этих тонкостей и не знал о существовании их, — он только удивлялся, видя, что жена его ни разу не сходит с ним к обедне, просит кухарку налить чай, о чем-то скучает, работа плохо клеится в ее руках, все ей «прими да подай»… Отчего она не сходит никогда даже наверх, к своей барыне, благодетельнице… Федор Никитич недоумевал надо всем этим, боялся в чем-нибудь попрекословить своей жене, всячески старался угодить, услужить. Жизнь с трубкой в зубах, у раскрытого окна, за стаканом чаю не удалась. Он еще раз повторил: «терпи», убедился, что нужно терпеть, и терпел. Целые дни ходил он перед супругой, ожидая приказаний; потихоньку вздыхал, потел и вытирался своими ситцевыми платками.
— Боже мой! Когда вы бросите эти противные платки! — часто говорила изнеможенная и расстроенная жена, глядя, как муж, понюхав табаку, расправлял не спеша платок с изображением какой-то отчаянной битвы и приготовлялся сунуть нос в самый стан неприятелей…
— Да ведь сами изволите знать, Анна Васильевна… Табак нюхаешь… Белые платки — надолго ли? Раз высморкался… два высмор…
— Оставьте, оставьте, ради бога… Таскайте с собой хоть рогожу…
Федор Никитич в это время как-то крякнет, подойдет к окну и, чтоб успокоить жену, постарается отвлечь ее внимание от неприятного предмета.
— Тучки-то, того и гляди, разойдутся…
Анна Васильевна не отвечает ему. Слышен вздох.
Федор Никитич сам ответит себе: «разойдутся», и пойдет на крыльцо разговаривать с дворником. Чувствует Федор Никитич, что ему с дворником много свободнее.
Мучилась Анна Васильевна с своим мужем и старалась более молчать. «Но зато, — сказала она себе, — я выведу моих детей из грязи…» И все ее заботы были устремлены на Петю и Олю (Коля был еще маленьким). Она шила им разноцветные рубашечки, завивала локоны, учила французским басенкам и стишкам. «Гнездо ласточек», «Стрекоза и муравей», «Бог награждает добродетель» и другие французские безделки лепетали они очень мило. Мамаша не отпускала их от себя ни на шаг; говорила: «тезе», «не-туше-па» и проч. Вообще трудно было понять, к чему готовила она этих «милых малюток», — ей, повидимому, хотелось, только того, чтобы они не чистили своих носов такими расписными платками, как их возлюбленный папа. Во всяком случае, что бы ни хотела она сделать из своих детей, Федор Никитич не мешался в ее дела, опасаясь испортить дело. «В самом деле, — думал он, — что я такое? солдат… А тут хоть та радость будет, что дети с господами себя не уронят». Один раз только попробовал было он приложить свои силы к воспитанию детей, намереваясь вытащить из прекрасного носика Оли какую-то «козу» или «волка», который будто бы ночевал там. Но едва он только сделал необходимые, по его мнению, приемы, то есть зажал слегка в коленях нежненькую Олю, одной рукой загнул ей назад голову и другой, очистив пальцы, взялся за ее маленький носик, — как немедленно последовал взрыв всяческого ужаса и со стороны матери и со стороны Оли, плач, вой, истерики… Федор Никитич с тех пор закаялся принимать какое-нибудь участие в этом, по словам Анны Васильевны, — не его деле. — Так одна Анна Васильевна и орудовала над Петей и Олей; умирая, она умоляла свою бывшую воспитательницу не оставить ее детей, не дать им погрязнуть, затереться в низком и неопрятном обществе и не могла вспомнить, что будет с несчастным Колей, который остается совершенно без ее призора и руководства. Умерла Анна Васильевна; Колю взял какой-то родственник в уездный город К. и потом отдал в уездное училище. Помещица и благодетельница исполнила просьбу покойной компаньонки и воспитанницы и не допускала ее детей до той трудовой жизни, которая бы как раз нужна была им. Федор Никитич и тут уступил нужному, необходимому, сказал «терпи» и не мешался в жизнь своих детей.