Старые знакомки расстались на этот раз, как расстается барыня с кухаркой, а через два дня Марфа уже переезжала к госпоже Ивановой. Сидя на куче узлов, поглотивших извозчичьи сани, она одной рукой придерживала образ Троеручицы, украшенный потемневшими цветами и фольгой, а другою обнимала извозчика за шею. Въезд ее был до того трогателен или, вернее сказать, потрясающ, что управляющий дома, увидав фигуру задохнувшегося в объятиях Марфы извозчика, испуганно позвал дворника. Дело, однако же, обошлось без особенных несчастий, и Марфа поселилась в кухне госпожи Ивановой, вытеснив свою предшественницу, которая в то же время переехала куда-то на квартиру. Несмотря на зимнее время, предшественница Марфы были одета в легчайший бурнус, голова была повязана крошечной косыночкой, и на коленях ее помещался маленький зеленый сундучок без замка. При каждом ухабе крышка сундука отворялась, открывая взорам наблюдателя его пустую внутренность, где прядала какая-то помадная банка и рыжая роговая гребенка. Все это, однако, не мешало ей иметь гордый, независимый вид и не препятствовало критиковать госпожу Иванову во всеуслышание всех бывших на дворе в момент отъезда.
Таким образом Марфа стала на новом месте.
Как сказано выше, Марфа была не что иное, как баба глупая; кроме доказательств, уже приведенных нами, положение это подтверждается еще крайне ограниченными размерами имущества Марфы: оно состояло из старого сундука, где под крышкой, выклеенной изнутри конфектными картинками с расплывшейся и размазанной краской, находилось два-три ситцевых платья, весьма ограниченное количество белья, несколько платков и коробка из-под монпансье, где лежали иголки, пуговицы, наперстки и, по временам, медные деньги. Все эти вещи она предоставляла на жертву жильцам тех хозяев, у которых ей приходилось жить: иголки и нитки занимали у ней все жильцы — бесплатно и безвозвратно, и несмотря на то, Марфа никогда не отказывала в просьбах, обращенных к ней; такие проступки добродушия Марфы никак не могли происходить от ее необузданной щедрости, составляющей достояние только вельмож, потому что Марфа считала непростительным грехом отнестись с пренебрежением даже к булавке, попавшейся ей в сору, стеариновому огарку величиною в одну десятую долю вершка. Всему виною было именно то, что Марфа была «баба глупая». Термин этот может быть объяснен несколько подробнее. Дело в том, что судьба с ранних лет обрекла Марфу на труд и нужду, а сама Марфа почему-то вздумала прибавить ко всему еще и правду, борьба которой с трудом и нуждою была одним из самых тяжких страдальческих крестов, лежавших на Марфе. В вознаграждение за все эти лишения и скорби судьбою предлагалась ей одна только отрада — возможность прокормиться, каковую отраду Марфа привыкла считать единственною целью своей жизни. С самого детства, с первых дней, она едва ли имела возможность представить себе, что есть на свете и другие, более торные дороги. Под влиянием таких велений судьбы Марфа должна была жить так, как велит ей «правда нищеты и бедности», выработанная всем «черным народом». Придерживаясь этой философии, Марфа представляла себе столицу почти тем же, чем простонародному воображению представляется грозная литва, упавшая с неба туретчина или неметчина, с тою разницею, что во взгляде ее на столицу не было ни вершка места для иронии и самодовольства, с которым можно и даже должно относиться к таким плюгавым государствам, как неметчина и проч.; напротив, в столице она чувствовала себя в плену и была убеждена, что с ней могут поступать так, как кому захочется. Правда нищеты, выработанная именно сознанием этого плена, учила ее покоряться всему безропотно; заставила не удивляться ни единому ужасу столичной жизни, ни единому уродливому требованию тех, от кого зависит ее возможность прокормиться. Жила она поэтому где придется, не брезгала ни жидами, ни немцами, ни татарами; вся жизнь ее уходила на изучение «нрава» ее господ; все заботы и думы ее устремлялись к улучшению чужого благосостояния, чужого покоя. Иногда, покоряясь той же правде черного народа, она делала нечистое дело — например, когда посылали с ней извозчику деньги, она выторговывала у последнего пятачок и оставляла его у себя; или передавала от барышни записку офицеру, несмотря на запрещение маменьки и единственно ради двугривенного, данного барышней, и проч. Но весь черный цвет этих пятен уничтожается в той массе всякой житейской, темной и грязной действительности, которой должна была она покоряться. Она воевала за свое существование, билась как только могла, и немудрено, что война эта изувечила и изранила ее душу и голову. Раны ныли и болели, и как только Марфа хоть на минуту заключала перемирие с действительностью, как только она получала возможность, пользуясь отсутствием господ на дачу, просидеть целый день одна-одинешенька и подумать самой о себе, она никогда не обходилась без слез; в это время представлялась ей и сестра, которая бьется с малыми ребятами в деревне Босоноговой и которую бьет муж, и свои сироты, разбросанные по воспитательным домам и топким кладбищам, и сама она, Марфа, сирота, — и тогда она плакала-заливалась; только в слезах и рыданиях была она свободна, только в них высказывалась вся ее неподкупная, неизмеримая нравственная чистота.
По переезде на новое место Марфа прежде всего вешала в углу кухни образ Троеручицы, задвигала под кровать сундук и, покончив таким образом с собственным имуществом и устройством жилища, принималась изучать свойства квартиры, имевшие непосредственные отношения к печке и плите: чуланчики для провизии, помещения для дров, прачешные и чердаки и проч. На обозрение всего этого она, впрочем, тратила довольно мало времени, так как ее умственной работе предстояла еще другая, более серьезная пища: ей необходимо было, как уже сказано, изучить нравы новых хозяев, узнать, что им нравится и что нет, и наизусть выучить симпатии и антипатии их. В таких видах иногда ей приходилось радикально преобразовывать свою походку — так как господа не любят, чтобы шлепали ногами по полу, — телодвижения, голос, выговор и проч., ибо господам не нравится, когда хлопают дверью или не затворены двери, или задевают локтем за стул, или громко говорят, что может испугать господ, и т. д. и т. д. Все это Марфа должна была переработать в собственной голове, проникнуться всем этим до мозга костей, до действительного, непритворного и неподдельного ужаса, если как-нибудь неожиданно приходилось нарушить хозяйскую привычку. Убиваясь над такой кропотливой и отупляющей работой, Марфа находила возможным благодарить судьбу за то, что судьба эта не оставляет ее без места больше недели, тогда как сама Марфа не прибегает в этом случае ни к конторам, ни к агентам, а руководствуется единственно случаем, нечаянным знакомством в прачешной, в булочной, лавочке. Только молитвы «родителев», думала она, не допускают ее погибнуть, как песчинку, и не оставляют без места, перегоняя из одной геенны огненной хозяйских прихотей в другую. Рассуждая таким образом, Марфа и не подозревала, что за пять целковых месячного жалованья господа хозяева охотно готовы получить целого человека в бесконтрольное распоряжение, всю Марфу целиком, с ее мыслями, устремленными к заботе о хозяйском добре, с ее руками, растопляющими печи, стирающими белье, обжигающимися на плите, подающими, принимающими. Пусть читатель сам припомнит все причастия действительных и страдательных глаголов, которые к тому же имеют странное или, вернее, петербургское свойство быть поминутно возвратными, — и обязанности Марфы определятся ему в некоторой степени. Ноги свои Марфа считала ни во что и, летая по двенадцатиствольным петербургским лестницам, заботилась не о том, как бы не задохнуться, а о том, чтобы не опоздать с папиросами, за которыми ее посылали.